Возвратимся
снова к Златоусту и попытаемся понять характер его социальности.
Дело в том, что ряд богословов (о них будет речь в разделе о русской рецепции
Златоуста) полностью отказывают Златоусту не только в статусе социального
реформатора, но даже и социального мыслителя, рассматривая его исключительно
как врачевателя личных душ.
Думается,
что сама социальная значимость златоустовских проповедей
не может быть оспорена. Святитель постоянно касается таких социальных
феноменов, как собственность, богатство, бедность, милостыня, хищничество,
эксплуатация. Другое дело, что форма обсуждения этих явлений, как правило, –
богословско-пастырская. Будучи прежде всего пастырем,
святитель обращается к индивидуальной душе. Но оказывается, что такая проповедь
у Златоуста неожиданно ведет к устроению социума. В самом деле, посмотрим, как
Златоуст мыслит себе решение имущественной проблемы. Чуть ли не вся его
проповедь направлена на то, чтобы убедить богатых добровольно отдать свою
собственность, пусть даже частично. Тут Златоуст необычайно изобретателен и
красноречив. Он напоминает богатым обо всех хлопотах, которые они должны
претерпеть, сохраняя богатство, о ворах и разбойниках, о ненависти к ним
остального населения, о непостоянстве богатства, о том, что обладание
богатством губит душу, об адских мучениях, ждущих жестокосердных, об
отвратительности страсти любостяжания. Он призывает их обратить свои взоры на
муки бедняков, на свою христианскую обязанность благотворить, превозносит
милостыню, возводя ее выше молитвы и девства. Он изображает нездоровый быт
богатых, красочно рисует пошлость роскоши, иронизирует над
модницами, приводит яркие примеры гибели богатых – как физической, так и
нравственной. Аргументов множество, но цель одна – убедить богатых, что без
богатства им будет лучше.
Другая, столь же значимая для святителя тема – «общение
имений». Святитель множество раз объясняет, что вся собственность на самом деле
принадлежит одному Богу – мы же лишь распорядители, «неверные управляющие». Но что принадлежит Владыке, то принадлежит
вообще всем /XI:704/, и потому Златоуст делает удивительно честный и для
многих современных богословов совершенно обескураживающий вывод: «Следовательно,
для нас предназначено скорее общее, чем отдельное, владение вещами, и оно более согласно с самой природой» /XI:705/.
Соответственно, к понятию «собственность» Златоуст относится без особого
пиетета и не раз характеризует его как «холодное
слово мое и твое», а однажды даже говорит: «Это мое? От диавола привнесено это проклятое и пагубное слово»
/XI:181/.
Та же тема с особой силой выражена святителем при
описании жизни в апостольской Иерусалимской общине. Златоуст необычайно
восторженно относится к образу жизни первохристиан и
именно потому, что они живут общей собственностью: «Это было ангельское общество, потому что они ничего не называли своим. (…) Они отказывались
от имущества и радовались, и велика была радость, потому что приобретенные
блага были больше» /IX:73/. «Видишь, как велика сила этой добродетели (общения
имений), если она была нужна и там (т.е. в Иерусалимской общине).
Действительно, она – виновница благ» /IX:112/. И, более того, однажды,
после подобной «артподготовки», Златоуст прямо с амвона призывает богатых
последовать примеру Иерусалимских христиан и объединить свои богатства в одной
общине.
Наконец, тоже практически постоянная для Златоуста тема
богатства и мамоны. Богатство святителем рассматривается как тотальный,
наиболее часто встречающийся соблазн, победить который в большинстве случаев
можно только путем отказа от имения. Ибо везде и всегда действует «мертвая
петля Златоуста» – нравственный закон, согласно которому любостяжание и
богатство подпитывают друг друга: увеличение богатства разжигает любостяжание,
а то, в свою очередь, требует нового богатства и так далее, вплоть до потери
человеческого облика.
«Мамона»
же у великого святителя тоже означает богатство, но в особом смысле – в смысле
социального строя, в котором правят деньги, в котором они становятся божеством,
занимая место Христа. Об этом мы уже говорили в п. 2.3. Тут же мы укажем, что
именно в победе над мамоной-образом жизни и видит великий святитель ангелоподобность Иерусалимской общины – там в корне
ликвидировано само понятие богатства, ибо все находится в совместном распоряжении.
Это
означает, что в определенном смысле социальным реформатором Златоуст все же был. (…) Причем, реформатором куда более радикальным, чем
прочие. Он хотел любовью изменить души людей настолько, чтобы они сами, без
принуждения и катаклизмов (насилие святитель полностью отрицал), изменили
социальные устои. Ведь удалось же подобное иерусалимским христианам. Так почему
же не нам? Не удивительно, что некоторые историки от идей Златоуста просто в
шоке. Уже указывалось, что профессор теологии Роберт Пельман
характеризует эти воззрения как «социалистическую утопию» и «рай социализма»,
а историк Византии Дж. Б. Бури вторит ему, считая, что
если бы проповедь Златоуста получила бы распространение, то это означало бы
неизбежную политическую революцию и низвержение империи. Заметим, что в одной
из гомилий Златоуст говорит о «городе бедных» /XII:559/, в котором бедные, трудясь, прекрасно
живут без богатых, упоминает по поводу Иерусалимской общины, что «так живут теперь в монастырях»
/IX:114/.
Но призыв
святителя отклика не нашел. И думается, что кроме элементарной жадности, людей
остановило одно важное обстоятельство: страх быть выброшенным из общества. И
действительно, слушатель Златоуста, даже благочестивый, рассуждал бы так:
«Пусть Златоуст трижды прав – отдать хорошо и спасительно. Но сможет ли община
просуществовать? Ведь все остальное общество ожесточится против нее. Большой
мир не смирится с тем, что маленькая горсточка людей попирает его законы.
Разорят мигом, и все пойдет прахом. А у меня жена, дети. (…) Да
и все равно денежные расчеты неизбежны – ведь с большим миром нужно будет
торговать. Первые христиане уже были социальными изгоями, благодаря своей вере.
Но быть изгоем в христианском государстве – это уже слишком. Вот если бы все
отдали бы все и принести к ногам епископа Иоанна, –
тогда и я конечно тоже. А одному – нет уж, увольте». О поступке объединения
имуществ Златоуст говорит: «Теперь люди боятся этого больше, чем броситься в неизмеримое и
беспредельное море» /IX:114/. И в этом повинно не только любостяжание, но и
тирания общества, не допускающая этого своими законами, своими институтами,
своим общественным мнением. Для самого Златоуста броситься в море не составляло
труда – юношей он ушел из мира и несколько лет подвизался в горах в
аскетических подвигах, а будучи диаконом, он раздал все свое имущество. Но что
органично для сильных, оказывается чрезмерным для
слабых.
Мы видим,
что сама логика предмета толкает Златоуста на осмысление социальных проблем, и,
подчиняясь ей, святитель так или иначе начинает
мыслить социальными образами. Но в то же время
заметно, что ему не хватает адекватных понятий, описывающих общество и
общественный грех. «Мое и твое», богатство, мамона – все это взято из лексикона
личной нравственности, и святитель пытается применить эти понятия к описанию
общественного строя, рискуя быть непонятым. Даже, если быть более точным, эти
слова непроизвольно, без ясного намерения со стороны святителя, начинают
приобретать иную, социальную семантику. От осознанного понимания роли
общественных отношений в имущественной проблеме еще далеко.
Почему так?
Тут нельзя говорить о личной ограниченности Златоуста – он получил прекрасное
образование, и его социальные взгляды были вполне на уровне знаний того
времени. Но в том-то и дело, что социологии, в ее современном понимании, в
Византии не было. Единственной наукой в Византии было богословие, которое, по
сути дела, вмещало в себя все византийское знание, все науки в их зачаточной
форме. С одной стороны, в этом есть много положительного, поскольку науки не
превращались в разделы секулярных знаний, а были
включены в единую систему, объединяемую идеей Миродержца,
и подчиненные раскрытию Его действия в мире. Однако, с другой стороны, такая
подчиненность во многих случаях не давала возможности вообще увидеть предмет
изучения, почувствовать его значимость, как теоретическую, так и прикладную.
Можно утверждать, что в Византии существовала политология, проявившая себя и
как совокупность приемов ведения конкретных взаимоотношений с другими народами,
и как богословско-политологическая концепция «симфонии» между Церковью и
государством. А вот собственно социологии так и не возникло, даже в ее
богословско-антропологическом варианте. Поэтому новаторской Златоустовской мысли
не на что было опереться, и его ценные мысли о значении социума в формировании
личной нравственности остались сформулированными в терминах индивидуальной
морали, а потому – не понятыми ни современниками, ни потомками.
Для иллюстрации укажем на одну характерную особенность
воззрений Златоуста. Казалось бы, что ввиду такой апологии «общения имений»
святитель должен был бы положительно оценивать воззрения тех философов, которые
такое «общение» поддерживали, например Платона. В Византии были хорошо известны
диалоги Платона «Государство» и «Законы», в которых античный философ развернул
свое понимание идеального общества. Но никакого пиетета перед Платоном великий
святитель не испытывает. Безусловно, Златоуст знал, по крайней мере,
«Государство» Платона. Великий святитель не раз упоминает о мнениях Платона,
высказываемых им в этом диалоге. Но общий тон этих упоминаний – уничижительный.
Вот, например, его мнение о Платоне и Пифагоре:
«Они же, между
прочим, написали нечто и относительно жизни гражданской, и законов. Однако ж и
они, к стыду своему, оказались во всем смешнее детей. Они вводили общих для
всех жен; извращали саму жизнь; повреждали честность брака» /VIII:13/.
Хотя он и отмечает Первенство Платона среди других
философов, но для святителя Платон – не «христианин до Христа», а язычник,
придумывавший разные «басни» и собиравший богатство. Предлагаемое Платоном
гражданское устройство святителем не принимается всерьез. Он иронизирует:
«Сказать, что такой-то и такой-то должны вступить в брак с такою-то, или
стражи должны стеречь таким-то образом, – это еще не может произвести большого
смятения, тем более, если такие постановления остаются в книге и законодатель
не много заботится о приведении их в действие» /X:37/.
Почему святитель так низко ставит Платона? Да потому,
что тот не верит во Христа, не видит в Нем Спасителя. Идеи спасения Златоуст
вообще не находит в Платоне. С таким пониманием Платона можно спорить, но для
нас важно другое: вся социальность, общность имущества
для Златоуста – не самоцель, а средство спасения человека. И в самом деле,
зачем она нужна, если все это бесполезно в смысле вечной жизни? Но в том-то и
дело, что великий святитель разглядел, что социум отнюдь не индифферентен к
спасению или погибели души. Подлинно христианский социум может помочь спасению
многих и многих, и наоборот, антихристианский, мамонический
– погубить множество неокрепших душ. И именно это великий святитель пытается
высказать в своих проповедях, когда обличает мамону.
Сотериологичность – вот основное отличительное
свойство социальных воззрений Златоуста. И надо сказать, что в этом святитель
вполне солидарен с общей тенденцией византийской социальности.
Все византийское общество было ориентировано на спасение. Этому способствовали
и Церковь, непосредственно осуществляющая окормление
душ, и государство, поддерживающее Церковь и соединенное с ней в «симфонию».
Надо сказать, святые императоры Константин и Феодосий Великий много потрудились
над претворением этой идеи в жизнь, и потому во времена Златоуста «симфония»
была уже социальной реальностью. Свое существование Византия видела в реализации
такого сотериологического социального строя /79/.
Однако понимание «симфонии» Златоустом существенно отличалось от
позднее установившегося при Юстиниане (знаменитая 6-я новелла имп. Юстиниана выйдет в
И, тем не
менее, Златоуст двигался вперед. Им все более и более сознавалась идея, что
общество влияет на человека, воспитывает его, хотя и не абсолютно, не до конца,
но в очень существенной степени. При этом великим святителем все яснее
осознавалась мысль об исключительной важности имущественных отношений для
формирования морального человека. Все точнее формулировался тезис, что темный
мир выставляет своего противника Христу именно в виде мамоны, который, подчиняя
все и вся, формирует новый мир, где властвуют деньги, богатство, желание иметь
и умножать собственность. Мамона – вот главный враг Христа, и действует он не
только через пленение душ, но и через подчинение себе социума. И Златоуст попытался перейти в наступление – прямо с амвона
предлагал людям порвать к кругом мамоны и объединиться с друг с другом вокруг
общей собственности.
Златоуст
был в Константинополе необычайно популярен. Им восторгались как низы, так и
верхи общества. На его проповеди собиралось огромное количество народа.
Множество людей специально приезжало из других городов в Константинополь ради
того, чтобы послушать святителя. Росло число его учеников. Они проникались великой
концепцией Златоуста по имущественному вопросу и начинали ее пропагандировать.
Вокруг Златоуста стала постепенно создаваться богословская школа, задачей
которой была нравственная проповедь. Конечно, вряд ли можно утверждать, что
Златоуст и его школа явно выдвигали требование социального преображения
общества. Но Школа, вместе со своим вдохновителем, двигалась в этом направлении,
и ее плоды обещали быть весьма значительными.
Это очень
чутко почувствовали противники чаемого Златоустом социального преображения.
Противниками же оказалось большинство епископата и вся светская власть вкупе с
олигархической верхушкой Византии. Не исключено, что они были в ужасе от
головокружительных перспектив христократического
строя, подобно выше цитируемым профессорам Роберту Пельману
и Дж. Бури. Конечно же, никакого социального проекта
сторонники Златоуста ни строили, и тем более заговора не составляли – они несли
только богословско-нравственную проповедь, обличая пороки существующей жизни и
рисуя картину подлинно христианского отношения к собственности. Но и этого было
достаточно, чтобы возненавидеть Златоуста.
Великий
святитель был арестован, сослан и погиб в ссылке, мятеж его сторонников и
простого люда Константинополя был подавлен, и началось жестокое преследование
сторонников святителя. Причем поражает очень большое количество гонимых – и
тех, что непосредственно поддерживали Златоуста в конфликтах, и просто сочувствующих или согласных с его учением. В письме
к Олимпиаде святитель для описания свирепости гонения применял образы: «Мы видим, что море бурно вздымается до самого дна; одни
корабельщики плавают по поверхности вод мертвые, другие ушли на дно;
корабельные доски развязываются, паруса разрываются, мачты разламываются, весла
повыпадали из рук гребцов, кормчие сидят, вместо
рулей, на палубах, обнимают руками колена и горько рыдают, громко кричат,
плачут и сетуют о своем безысходном положении; они
не видят ни неба, ни моря, а повсюду лишь такую глубокую, беспросветную и
мрачную тьму, что она не дозволяет им замечать даже и находящихся вблизи,
слышится шумное рокотание волн, и морские животные отовсюду устремляются на
пловцов» /III:566/. И далее упоминает «козни», «ненависть»,
«коварство», «ложные допросы», «бранные речи и обвинения», «лишение имуществ»,
«изгнания», «заостренные мечи», указывая, что «одна
из церквей пала, а другая колеблется, третья
заливается свирепыми волнами, иная претерпела другие непоправимые бедствия,
одна взяла волка вместо пастыря, другая морского разбойника вместо кормчего,
третья – палача вместо врача» /III, 574/. Жестокость была настолько яростной, что
Сократ, упоминая о казнях, замечает, что «о том, кажется, лучше умолчать»
/1:261/. Палладий /61: 125-127/ приводит целый перечень гонимых епископов
и пресвитеров, кратко указывая их судьбу. Таких оказалось
несколько десятков, и все они или погибли, или на многие годы были сосланы и
тем самым лишены возможности влиять на судьбу Церкви. Сам Палладий находился в
ссылке 8 лет. Диаконисса Олимпиада, обвиненная в
поджоге храма святой Софии, сумела оправдаться, но в
конце концов была присуждена к большому штрафу и ссылке. Она, ужасаясь участи Златоуста и видя разгром, учиненный над его
последователями, впала в жестокое уныние. Знаменитые «Письма к Олимпиаде» – это
попытка Златоуста вывести ее из этой депрессии; попытка, впрочем, удавшаяся: в
конце концов Олимпиада сумела преодолеть уныние и
впоследствии была причислена к лику святых.
Кто знает, может быть, неизбывная скорбь Олимпиады была
своеобразным пророчеством. Чуткое сердце ей подсказывало, что в Церкви
произошла великая трагедия, во многом определившая дальнейшую церковную жизнь.
В церковной истории эпизоду гонений на Златоуста обычно не придается
принципиального значения. Он рассматривается как картинка церковных нравов,
заполняющая паузу между тринитарными и христологическими
спорами. Однако для судеб имущественной этики этот эпизод имел решающее
значение. Это – водораздел, после которого Православная Церковь удаляется от святоотеческого учения и потихоньку переходит к «умеренной»
доктрине.
Действительно, Златоуст и его многочисленные сторонники
были уничтожены. А больше столь стойких воинов на нравственном поле Церковь уже
не выставляет. Хотя и позже находятся охотники обличать личные мерзости
императорской семьи, но не более. Наоборот, обращает на себя внимание один
примечательный факт: после Златоуста моралистов сравнимого с великим святителем
масштаба мы не видим. Блестящее восточное богословие занято совершенно другими
проблемами. Сначала яростные христологические споры,
затем борьба с несторианством, монофизитством и
монофелитством. Потом борьба с иконоборцами, затем – с уклонениями западной
церкви. Далее – исихазм, паламитские споры о сущности
и энергиях Божиих. Эти времена дали множество выдающихся богословов, плеяду
удивительных отцов-отшельников, ряд изобретательных канонистов.
Но где же моралисты? Они постепенно исчезают. Где тема
богатства и собственности, так волновавшая отцов IV века? Она уходит из поля
зрения церковных писателей. Лучше всего об этом говорит красноречивое молчание
множества обстоятельных трудов о судьбах византийского богословия (укажем,
например, на работы выдающегося византолога и богослова о. Иоанна Мейендорфа /98, 99/).
Но разгром
школы Златоуста – печальный рубеж не только для имущественной церковной
концепции. Тут вопрос более принципиальный: Византия навсегда оставляет попытки
восхождения к христократическому строю – строю, в
котором христианство определяет сами социальные отношения, саму социальную
реальность. Хотя в исторической жизни Великой Христианской Империи было еще
много взлетов и падений, но внутренний надлом уже произошел. Византия как бы
останавливается на достигнутом сотериологическом
строе, и с тех пор все ее усилия концентрируются на сохранении его, а вовсе не
на движении вперед, к христократическому строю. Еще
более тысячи лет после гибели Златоуста Византия защищает свою сотериологическую государственную идею. Но в конце концов,
и уступая напору мусульманской военной мощи, и безуспешно пытаясь противостоять
экономическому напору молодого западного капитализма, она гибнет, даже не
оставив на своих развалинах никакого христианского государства-преемника.